Я не помню его лица. Никогда не помнил. Может быть, потому, что всегда боялся смотреть ему в глаза.
Спустя годы, когда он умер и лежал весь в черном среди цветов, окруженный плачущими прихожанами, среди молитв, покрасневших лиц, носовых платков, рук, похлопывающих меня по плечу, и утешителей со скорбными лицами, я смотрел на него и не узнавал.
Мы встретились за девять месяцев до моего рождения, этот незнакомый мне человек и я. Он никогда не был жестоким: суровым, требовательным, презирающим чужие недостатки — да, но жестоким — никогда. Он заменил мне мать. И братьев. И сестер. Он вытерпел те три года, что я учился в колледже Святого Иоанна, скорее всего, из-за названия, не подозревая, насколько либеральным этот колледж был на самом деле.
Но я никогда по-настоящему не знал его. А теперь человек на катафалке уже ничего не требовал. Я мог не проповедовать Слово Божье. Но теперь я сам этого хотел, хотя и по-своему. Пока он был жив, я не мог этого делать.
Получив небольшое наследство — не без хлопот, так как мне не исполнилось восемнадцати, — я не вернулся на последний курс.
В конце концов я поселился в Гринвич-Виллидж.
Не сообщая прихожанам-доброжелателям свой новый адрес, я начал писать стихи и самостоятельно изучать японский и хиндустани. Я отрастил огненную бороду, пил кофе и играл в шахматы. Мне хотелось испробовать еще несколько путей к спасению души.
После этого — два года в Индии с войсками ООН, что излечило меня от увлечения буддизмом и подарило миру сборник стихов «Свирели Кришны», а мне — Пулитцеровскую премию, которую я заслуживал.
Затем — назад в Штаты, чтобы написать дипломную работу по лингвистике, получить ученую степень и очередные премии.
А потом в один прекрасный день на Марс отправился корабль. Вернувшись в свое огненное гнездо в Нью-Мексико, он принес с собой новый язык — фантастический, экзотический, ошеломляющий. Узнав о нем все возможное и написав книгу, я прославился в научных кругах.
— Ступай, Гэлинджер. Окуни ведро в источник и привези нам глоток Марса. Изучи другой мир и разложи его душу на ямбы.
Вот так я оказался на планете, где солнце — как потускневшая монета, где ветер — как бич, где две луны играют в чехарду, и стоит только взглянуть на песок, как начинается жгучий зуд.
Мне надоело ворочаться с боку на бок. Я встал с койки и через темную каюту прошел к иллюминатору. Пустыня лежала бескрайним оранжевым ковром, вздымающимися песчаными буграми.
Я рассмеялся.
Священный Язык я уже освоил. Он не так сильно отличался от повседневного, как казалось вначале. Я достаточно хорошо владел вторым, чтобы разобраться в тонкостях первого. Грамматику и наиболее употребительные неправильные глаголы я знал назубок, словарь, который я составлял, рос день ото дня, как тюльпан, и вот-вот должен был расцвести. Стебель удлинялся с каждым прослушиванием записей.
Наконец пришло время испытать мое умение на практике. Я нарочно не брался за основные тексты — сдерживался до тех пор, пока не смогу оценить их по-настоящему. До этого я читал только мелкие заметки, отрывки стихов, фрагменты из исторических хроник. И вот что поразило меня больше всего. Они писали о конкретных вещах: скалах, песке, воде, ветрах, и общий тон, вложенный в эти изначальные символы, был болезненно пессимистичным. Он напомнил мне некоторые буддистские тексты, но еще больше он походил по духу на некоторые главы Ветхого Завета. В особенности — на Книгу Екклезиаста.
Что ж, так и сделаем. И мысли, и язык были столь похожи, что это станет прекрасным упражнением. Не хуже, чем переводить По на французский. Я никогда не стану последователем Маланна, но покажу им, что и землянин когда-то так же рассуждал, так же чувствовал.
Я включил настольную лампу и нашел среди книг Библию.
«Суета сует, сказал Екклезиаст, суета сует, — все суета! Что пользы человеку…»
Мои успехи, похоже, сильно удивили М’Квийе. Она вглядывалась в меня через стол наподобие сартровского Иного. Я бегло прочитал главу из Книги Локара, не поднимая глаз, но чувствуя, как ее взгляд словно затягивает невидимую сеть вокруг моей головы, плеч и рук. Я перевернул страницу.
Пыталась ли она взвесить сеть, определяя размер улова? И зачем? В книгах ничего не говорилось о рыболовах на Марсе. В них говорилось, что некий бог по имени Маланн плюнул или сделал нечто еще более отвратительное (в зависимости от версии, которую вы читаете), и возникла жизнь; возникла как болезнь неорганической материи. В них говорилось, что движение — ее первый закон и танец является единственным правильным ответом неорганике… В качестве танца — его оправдание… а любовь — болезнь органической материи… неорганической материи…
Я потряс головой — чуть было не уснул.
— М’нарра.
Я встал и потянулся. М’Квийе пристально меня рассматривала. Когда я встретился с ней взглядом, она отвела глаза.
— Я устал. Мне хотелось бы немного отдохнуть. Я сегодня ночью почти не спал.
Она кивнула. Земная замена слова «да», которой она научилась от меня.
— Хотите отдохнуть и увидеть учение Локара во всей его полноте?
— Прошу прощения?
— Хотите увидеть танец Локара?
— О да. — Иносказаний и околичностей в их языке было больше, чем в корейском. — Да. Конечно. Буду рад его увидеть в любое время.
— Сейчас самое время. Сядьте. Отдыхайте. Я позову музыкантов.
Она торопливо вышла через дверь, за которой я ни разу не был.
Ну что ж, по словам Локара, танец — высшая форма искусства, и мне предстояло увидеть, как нужно танцевать, по мнению умершего сотни лет назад философа. Я потер глаза и сложился пополам, достав руками пол.
В висках застучала кровь. Сделав пару глубоких вдохов, я снова наклонился и тут же краем глаза увидел какое-то движение около двери.
М’Квийе и три ее спутницы, наверное, подумали, что я собираю на полу шарики, которых у меня не хватает.
Я криво усмехнулся и выпрямился. Лицо у меня покраснело, и не только от физической нагрузки. Я не ожидал, что они появятся так быстро.
Маленькая рыжеволосая куколка, завернутая, как в сари, в прозрачный кусок марсианского неба, воззрилась на меня в изумлении снизу вверх — как ребенок на яркий флажок на длинном древке.
— Привет, — сказал я.
Перед тем как ответить, она поклонилась. По-видимому, меня повысили в ранге.
— Я буду танцевать, — сказала она.
Губы ее были, как алая рана на бледной камее. Глаза цвета мечты потупились.
Она поплыла к центру комнаты.
Стоя там, как статуэтка этрусского фриза, она то ли задумалась, то ли созерцала узор на полу. Может, эти узоры что-нибудь означали? Я всмотрелся в них. Если и так, то никакого скрытого смысла я в них не видел, зато они хорошо бы смотрелись на полу ванной или внутреннего дворика.
Две другие женщины были пожилыми и, как и М’Квийе, походили на аляповато раскрашенных воробьев. Одна уселась на пол с трехструнным инструментом, смутно напоминавшим сямисэн. Другая держала в руках кусок дерева и две палочки.
М’Квийе презрела свою скамеечку, и не успел я оглянуться, как она сидела на полу. Я последовал ее примеру.
Музыкантша с сямисэном все еще настраивала свой инструмент, и я наклонился к М’Квийе:
— Как зовут танцовщицу?
— Бракса, — ответила она, не глядя на меня, и медленно подняла левую руку, что означало «да», «давайте», «начинайте».
Звук сямисэна пульсировал, как зубная боль, от деревяшки доносилось тиканье часов, вернее, призрака часов, которых марсиане так и не изобрели.
Бракса стояла, как статуя, подняв обе руки к лицу и широко разведя локти.
Музыка стала подобной огню.
Бракса не двигалась.
Шипение перешло в плеск. Ритм замедлился. Это была вода, самая большая драгоценность на свете, с журчанием льющаяся по поросшим мхом камням.